6 авг. 2011 г.

Роберт Юнг. Ярче тысячи солнц. [7-8]


Глава 7

Лаборатории превращаются в казармы
(1942–1945)

Кажется парадоксальным, что немецкие физики-атомники, живя в условиях свирепой диктатуры, старались не допустить создания атомных бомб, в то время как их коллеги в демократических странах, не подвергавшиеся никакому давлению сверху, за очень небольшими исключениями, сосредоточили всю свою энергию на производстве этого оружия.

Пятнадцать лет спустя немецкие ученые пытались объяснить такое положение.

Один из них в своей речи говорил: «Мы, естественно, не были ни морально, ни интеллектуально лучше своих иностранных коллег. Но к началу войны у нас уже был горький опыт почти семилетнего пребывания под властью Гитлера, и уже одно это порождало в нас подозрительность и сдержанность по отношению к государству и его исполнительным органам. А наши коллеги в других странах в то же самое время могли полностью рассчитывать на порядочность и справедливость своих правительств». Тут оратор на мгновение запнулся и затем добавил: «Я сомневаюсь, между прочим, в том, что точно такая же обстановка преобладает в этих странах сегодня».

В начале войны в странах, которым угрожал Гитлер, среди ученых наблюдалась определенная тенденция, направленная на поддержку своих правительств. Это великолепное проявление доверия было поразительно, потому что ученый в глубине души не является идеальным гражданином, он вечно неудовлетворен, вечно стремится к новому, ставит под сомнение существующий порядок вещей и ищет новых, более совершенных решений проблем. Наибольший консерватизм, с которым пришлось столкнуться ученым, проявлялся в военных кругах. Особенно сильно он проявился по отношению к атомному проекту. Даже несколько лет спустя американские физики все еще посмеивались, вспоминая недоверие и близорукость представителей вооруженных сил по отношению к планам «этих дураков». Поседевшие на службе старшие офицеры, вынужденные по указаниям сверху вести беседы с учеными, ясно давали понять им, что чувствуют к ним не больше уважения, чем к многочисленным «сумасшедшим изобретателям», грозившим задушить армию и флот проектами всевозможных невероятных видов оружия. «Только на днях, рассказывал американский офицер группе ученых-атомников во время одного из таких собеседований, — один тип тоже прислал мне какой-то генератор лучей смерти. Я испробовал эту штуку на нашем полковом козле. И что бы вы думали! Скотина живет себе как ни в чем не бывало!»

Тем не менее ученые с помощью официальных гражданских лиц и политических деятелей постепенно преодолели сопротивление военной рутины. Наиболее быстрый успех выпал на их долю во Франции. Когда началась война, Жолио-Кюри посетил министра вооружений Рауля Дотри и рассказал ему о возможностях атомного оружия. Дотри, в прошлом промышленник, всегда интересовавшийся изобретениями, упрекнул своего посетителя за то, что тот не пришел к нему раньше. Рассказ Жолио о значении урана и тяжелой воды для атомных исследований побудил Дотри действовать немедленно.

Во время германского вторжения Франция располагала не только запасами оксида урана, большими, чем любая другая страна, но также и всем запасом тяжелой воды в Европе. Эти 185 килограммов тяжелой воды, закупленные у норвежской фирмы «Норск гидро», в марте 1940 г. были доставлены во Францию самолетом в двенадцати запломбированных алюминиевых контейнерах.

16 мая 1940 г. в кабинете директора лаборатории радиационной химии в Коллеж де Франс зазвонил телефон. Звонил Жолио-Кюри. Он приказал своему сотруднику явиться к нему немедленно. «Фронт прорван возле Седана, — объявил ему Жолио-Кюри, — Дотри только что звонил мне. Тяжелую воду надо немедленно убрать в безопасное место». В эту же ночь контейнеры с драгоценным продуктом Z, как было зашифровано его название, направили в Центральную Францию. Их спрятали в подземных хранилищах местного отделения французского банка в Клермон-Ферране.

Жолио и его ближайшие помощники 10 июня 1940 г., когда немцы подошли уже совсем близко к Парижу, начали жечь бумаги, в которых имелись какие-либо упоминания о состоянии атомных исследований. Эта предупредительная мера, однако, оказалась бесполезной. Несколькими днями позже копии этих документов вместе с многими другими делами французского Военного ведомства попали в руки к немцам в Шарите сюр Луар.

Жолио остался в Париже. Он не хотел расставаться со своей лабораторией и особенно с недавно законченным циклотроном — первым в Центральной и Западной Европе.[15] Жолио поручил своим помощникам Халбану и Коварски переправить тяжелую воду в Англию через Бордо.

Халбан рассказывает: «Однажды для большей сохранности мы поместили на ночь наш драгоценный груз в государственной тюрьме в Риоме. Во всей тюрьме самым безопасным местом оказалась камера для смертников, которую на время освободили для наших сосудов с водой. Выселенные оттуда осужденные на смерть узники сами перетащили в камеру тяжелые контейнеры. На следующее утро комендант тюрьмы, вероятно, из страха перед новыми хозяевами, отказался выдать их обратно. Специальный комиссар, присланный Дотри, угрожая револьвером, заставил его отдать груз. Лишь после этого мы могли продолжать свой путь».

После многих опасных приключений тяжелую воду доставили, наконец, в Бордо и погрузили на борт английского угольщика «Брумпарк». Беглецам помогал атташе по научным вопросам Британского посольства в Париже.

Этот отважный английский лорд в дни юности убежал из дому и поступил на корабль. Там он овладел плотницким ремеслом. Теперь это сослужило хорошую службу. Очень быстро он соорудил на борту корабля плот, на котором крепко закрепили контейнеры с драгоценным продуктом Z и груз технических алмазов стоимостью в 2,5 миллиона фунтов стерлингов.

Халбан и Коварски торжественно поклялись в том, что если «Брумпарк» попадет в какую-нибудь беду: подорвется на мине или будет потоплен бомбардировщиками, то они спустят плот на воду и будут находиться на нем в открытом море, пока их не спасут. Однако ничего подобного не случилось и судно с этим стратегически важным грузом благополучно достигло Англии. Другое судно, которое вышло из Бордо одновременно с угольщиком, было потоплено, и Жолио удалось обмануть немецкую контрразведку, уверив ее в том, что тяжелая вода находилась на борту потопленного корабля.

В Англии работа над проблемами ядерного деления началась также при правительственной поддержке. Как только Джордж П. Томсон, профессор физики в Имперском колледже в Лондоне, прочел в журнале «Нэйчур» весной 1939 г. о работах Жолио и его товарищей над эмиссией нейтронов, он сразу же связался с Генри Тизардом, руководителем отдела исследований Королевских воздушных сил. С рекомендацией Тизарда Томсон направился к министру авиации. Его сенсационные сообщения были приняты весьма серьезно и для исследований ему предоставили тонну оксида урана и небольшую сумму денег. Такая готовность объяснялась, видимо, сведениями, полученными в Лондоне относительно совещания немецких специалистов-атомников. Эти новости привез из Берлина английский физик Р. С. Хаттон. Однако с вступлением Англии в войну Томсону было объявлено, что он не может рассчитывать на первоочередность в материальном обеспечении поскольку его работа рассматривалась как «несущественная для целей войны». В то время были дела и поважнее.

Исследования атомного деления возглавлялись Томсоном, Чэдвиком и Фезером. К консультациям привлекались главным образом иностранные ученые, такие, как Фриш, только что бежавший в Англию из Копенгагена, Рудольф Пейерлс, Джозеф Ротблат, Франц Симон и, наконец, беглецы из Франции — Халбан и Коварски. Знаменитый физик Макс Борн вел преподавательскую работу в Эдинбурге. Жена убедила его не иметь ничего общего с какой бы то ни было военной работой. Однако немного спустя один из его наиболее талантливых учеников — Клаус Фукс, сын немецкого пастора, бежавший в Англию через Париж, вошел в коллектив, возглавляемый Пейерлсом. Фукс сыграл впоследствии ведущую роль в вычислительной работе по определению критических размеров бомбы.

Что касается Соединенных Штатов, то в области атомных исследований прогресс сначала был весьма невелик. Прошло почти десять недель, прежде чем Александр Сакс получил, наконец, возможность 11 октября 1939 г. вручить президенту Рузвельту лично письмо, составленное Сциллардом и подписанное Эйнштейном. Чтобы президент ознакомился с полным содержанием документа и не отложил его в кучу других бумаг, ожидающих своей очереди, Сакс прочел ему приложенный к письму меморандум Сцилларда. Эффект от этих сообщений оказался вовсе не таким неотразимым, как ожидал Сакс. Рузвельт, утомленный продолжительным разговором, попытался устраниться от этого дела. Он сказал разочарованному посетителю, что все это очень интересно, но вмешательство правительства на данной стадии, по-видимому, преждевременно.

Франклин Делано Рузвельт
Однако, уже уходя, Сакс получил в качестве утешения от президента приглашение к завтраку на следующее утро. «Всю эту ночь я не сомкнул глаз, — вспоминает Сакс. — В отеле Карлтон я непрестанно ходил взад и вперед по комнате или пытался заснуть, сидя в кресле. Совсем рядом с отелем был небольшой парк. Как мне помнится, три или четыре раза, между одиннадцатью часами вечера и семью часами утра, я, к удивлению портье, выходил из отеля и направлялся в парк. Здесь я садился на скамью и глубоко задумывался. Что мог я сказать президенту, чтобы склонить его на нашу сторону в деле, которое уже начинало казаться практически безнадежным? Совершенно внезапно, подобно вдохновению, мне пришла правильная мысль. Я вернулся в отель, принял душ и немного спустя снова был в Белом доме». Войдя к Рузвельту, Сакс увидел его сидящим за завтраком в коляске. Президент спросил иронически:

«Что за блестящая идея у вас появилась? Сколько времени вам надо, чтобы изложить ее?»

«Я хочу рассказать вам одну историю, — ответил Сакс. — Во время наполеоновских войн к императору Франции явился молодой американский изобретатель и предложил ему построить паровой флот, с помощью которого Наполеон был бы в состоянии, несмотря на неустойчивую погоду, высадиться в Англии. Корабли без парусов? Это показалось великому корсиканцу столь невероятным, что он прогнал Фултона. По мнению английского историка лорда Актона, это является примером того, как Англия была спасена благодаря близорукости противника. Прояви тогда Наполеон больше воображения и сдержанности, история девятнадцатого столетия могла бы развиваться совершенно иначе».

Выслушав Сакса, президент несколько минут сохранял молчание. Затем он написал что-то на клочке бумаги и передал его слуге, прислуживавшему за столом. Последний вскоре вернулся со свертком, который, по приказу Рузвельта, начал медленно распаковывать. В свертке оказалась бутылка французского коньяка наполеоновских времен. Президент, сохраняя торжественное спокойствие, приказал слуге наполнить два бокала. Затем он поднял свой, чокнулся с Саксом и предложил ему выпить.

Далее он заметил: «Алекс, Вы хотите иметь уверенность в том, что нацисты не надуют нас?»

«Совершенно верно», — ответил Сакс.

После этого Рузвельт вызвал своего атташе, генерала Уотсона, по прозвищу «Па», и, указывая на принесенные Саксом документы, обратился к нему со словами, ставшими впоследствии широко известными:

«Па, это требует действий!»

***

Поразительный успех американских атомных исследований придал позднейшим описаниям определенную, слишком упрощавшую дело окраску.

Все, что при взгляде назад кажется теперь трудной, но тем не менее прямой дорогой, ведущей к цели, на самом деле тогда было лабиринтом запутанных улиц и темных переулков.

Теллер следующим образом критикует один из таких чрезмерно розовых взглядов на предысторию американской атомной бомбы: «Даже не упоминают о тщетных усилиях ученых в 1939 г. пробудить у военных властей интерес к атомной бомбе, — писал он, — и читателю ничего не известно о тревоге ученых. Он ничего не знает о трудностях, стоявших перед инженерами, которым предлагали верить в теорию, и на такой невесомой базе, как вера, строить заводы». Вигнер вспоминает о тех сопротивлениях, которые приходилось преодолевать. «Часто мы чувствовали себя так, как будто плыли в густом сиропе», — замечает он. Борис Прегель, специалист по радию, бескорыстно давший взаимообразно уран для первых экспериментов, пишет: «Удивительно, что вообще что-нибудь могло быть доведено до конца после стольких грубых ошибок и заблуждений». Сциллард и до сих пор уверен в том, что работы над урановым проектом были задержаны, по крайней мере, на год вследствие близорукости и медлительности властей. Даже явный интерес Рузвельта к плану лишь едва ускорил его осуществление.

Сакс неплохо знал дорогу в джунглях бюрократических интриг. Прежде всего ему удалось предупредить монополизацию проекта армией или флотом. Он предложил, чтобы верховным контролером за выполнением плана назначили Бриггса, директора Национального бюро стандартов. Но Бриггс был болезненным человеком и как раз в это время ему только что сделали серьезную операцию. Он не мог действовать столь энергично, как зачастую было необходимо. Временами даже казалось, что жизнь покинет их обоих одновременно, Бриггса и весь «Проект S-1», как его условно назвали. Но Бриггс выжил и «S-1» тоже.

До конца июня 1940 г. не было надежды получить от правительства какие-либо средства на атомные исследования. Напротив, росло критическое отношение к плану. Второе письмо Эйнштейна от 7 марта 1940 г. обращало внимание на то, что с началом войны интерес Германии к урану заметно усилился. Но и это письмо принесло мало пользы. Так было до тех пор, пока сообщения относительно определенного прогресса атомных исследований в Англии, которые доктор Р. X. Фоулер, по указанию своего правительства, после июля 1940 г. регулярно присылал Бриггсу, не оживили интереса и в Вашингтоне. К июлю 1941 г. в меморандуме томсоновского комитета на основании проделанной в Англии работы говорилось о том, что атомную бомбу, вероятно, можно изготовить еще до конца войны. И вот, наконец, 6 декабря 1941 г., как раз за день до японского нападения на Пирл-Харбор и официального вступления Америки в войну, было принято решение о выделении серьезных финансовых и технических ресурсов на создание атомного оружия.

Среди ученых с величайшей решительностью посвятивших себя этому проекту, были ученые европейского происхождения. На начальных стадиях работы они сталкивались с серьезными препятствиями, так как были иностранцами или даже, подобно Ферми, прибывшему из Италии, «враждебными иностранцами». Вигнер, например, оскорбленный оказываемым ему недоверием, письменно сообщил Бриггсу, что при сложившихся обстоятельствах считает себя обязанным отстраниться от любой работы, связанной с атомными исследованиями. Позднее, однако, он занял видное место в осуществлении плана. Англичане в этом отношении оказались более великодушными. После некоторых колебаний они признали за учеными-беженцами те же права, что и за своими.

Вейсскопф вспоминает, что как бывшему австрийцу ему с большим трудом удалось получить разрешение американских властей участвовать в специальном совещании с тремя приехавшими в США английскими джентльменами: Халбаном, Пейерлсом и Симоном, которые, подобно самому Вейсскопфу, совсем незадолго перед этим жили в Центральной Европе.

Бесчисленные административные и технические препятствия, мешавшие проведению исследований по получению атомной энергии, в конце концов, были преодолены исключительно благодаря решительности и настойчивости ученых. Им неоднократно приходилось брать на себя инициативу в процессе создания этого мощного оружия. Но их энтузиазм, основанный на страстной вере в справедливость дела союзников, не принес им должного признания.

Многих ученых в то время вдохновляла искренняя вера в то, что только избранным ими путем можно предупредить применение атомного оружия в данной войне. «Мы должны располагать соответствующими контрмерами, чтобы встретить любую угрозу атомной войны со стороны Германии. Если только мы создадим такое оружие, то как Гитлер, так и мы вынуждены будем отказаться от его применения». Так говорили и так думали в то время ученые, посвященные в тайну.

Мнение о том, что немцы уже взяли старт в опасной гонке атомных вооружений, укоренилось настолько глубоко, что воспринималось как реальность. «Нам изо дня в день твердили, что мы должны догнать немцев», — рассказывает Леона Маршалл, одна из немногих женщин, участвовавших в проекте. В 1941 г. в Принстон прибыл специалист-химик профессор Рейхе, бежавший за несколько недель до этого из Германии. Он привез сообщение от Хоутерманса о том, что немецкие физики до сих пор еще не приступали к изготовлению бомбы и постараются как можно дольше, пока это будет возможно, отвлекать внимание германских военных властей от такой перспективы. Новость прошла от Принстона до Вашингтона с помощью другого ученого-эмигранта, физика Рудольфа Ладенбурга. Но, по-видимому, она так и не достигла тех, кто в действительности вершил делами атомного проекта. Годом позже Йомар Брюн, технический руководитель завода по производству тяжелой воды в Рьюкане (Норвегия), бежавший в Швецию после оккупации Норвегии немецкими войсками в 1940 г., заявил со слов немецкого атомного специалиста Ганса Зюсса, что рьюканский завод не ранее чем через пять лет сможет достичь производительности, достаточной для военных целей. Рьюканский завод был все же уничтожен союзными отрядами «Командос» и авиацией. Можно допустить, что этим сообщениям просто не поверили или не хотели поверить.

В 1942 г. Союзный атомный проект вступил в совершенно новую фазу.

Рузвельт и Черчилль пришли к соглашению о том, чтобы сосредоточить всю работу английских и американских научных коллективов в Канаде и в Соединенных Штатах. В Соединенных Штатах верховный контроль над атомными работами перешел от ученых в руки Военно-политического комитета, в состав которого вошли три представителя Вооруженных сил: генерал Стайер, адмирал Парнелл и генерал Лесли Гровс, и только два ученых: доктор Ванневар Буш и доктор Джемс Конэнт. С 13 августа 1942 г. всему плану в целом присвоили условное наименование «Манхэттен проект». Атомные специалисты с этого времени стали именоваться просто «научным персоналом» и были обязаны подчиняться строгим требованиям режима военной секретности.

Это был, вероятно, первый случай в истории, когда ученые — люди столь блестящего ума — добровольно согласились на существование, совершенно непохожее на их прежний образ жизни. Они беспрекословно приняли требование не опубликовывать своих открытий до окончания войны. Ведь еще до войны они сами провозгласили необходимость секретности. Но военные власти в своих ограничениях пошли еще дальше. Они возвели невидимые стены вокруг каждой отрасли исследований так, что ни один отдел не знал, что делают другие. Из 150 000 человек, занятых в «Манхэттенском проекте», едва ли человек двенадцать знали весь план в целом. А в действительности очень немногие из всего персонала вообще знали о том, что работают над изготовлением атомной бомбы. Например, большинство работников вычислительного центра в Лос-Аламосе в течение длительного времени не имели представления о действительном назначении сложных вычислений, выполняемых ими на счетных машинах. Такое неведение не давало им возможности проявить подлинный интерес к работе. Наконец, Фейнман, один из молодых физиков-теоретиков, ухитрился получить разрешение на то, чтобы рассказать сотрудникам в Лос-Аламосе, какую работу они должны выполнить. После этого служба здесь достигла значительно более высокого класса, и многие сотрудники с этого времени добровольно оставались работать сверх положенного времени.

В тех случаях, когда между отдельными звеньями возникала необходимость в обмене мнениями, на такое мероприятие приходилось получать специальные санкции и, в первую очередь, от военного начальства. Физик Генри Д. Смит, будущий автор доклада о проекте в целом, из-за этих правил оказался в оригинальной ситуации. Так как он возглавлял одновременно два отдела, то, строго говоря, для разговора с самим собой он должен был получать предварительное разрешение.

Эта так называемая «система изолирования» была введена несмотря на существование целого ряда серьезных мероприятий по обеспечению безопасности, таких, как полицейские расследования, перекрестные допросы и анкеты для проверки благонадежности и всей предыдущей частной и политической деятельности каждого сотрудника. Каждый член коллектива был объектом тщательного наблюдения, продуманного до мельчайших деталей. Любой житель трех «секретных городов» — Окриджа, Хэнфорда и Лос-Аламоса — мог получать и отправлять корреспонденцию только через цензуру. Если какое-нибудь место в письме не нравилось цензору, то он не удовлетворялся обычной процедурой вымарывания нежелательных слов. Он попросту возвращал письмо отправителю для переделки. Телефонные разговоры регулярно подслушивались, а прислуга в местных отелях использовалась в качестве агентов контрразведки. К наиболее значительным специалистам-атомникам приставили личных телохранителей, следовавших за ними повсюду. Кроме того, была организована специальная слежка за теми, кто по политическим или другим соображениям не считался благонадежным. В служебных помещениях и в частных квартирах подозреваемых были установлены замаскированные микрофоны для записи их разговоров. Глава службы безопасности Манхэттенского проекта Джон Лансдэйл после войны обмолвился о том, что применялись и некоторые другие методы, которые даже сегодня остаются нераскрытыми. Он сам, однако, считал их бесчестными и называл просто «грязными». Конечно, и самих ученых просили оказывать активную помощь в плетении этой паутины подглядывания. Кроме того, для сохранения в тайне сведений о работе их обязывали говорить другим лицам заведомую неправду о том, что они делают и где живут. Даже ближайшим родственникам нельзя было подавать ни малейшего намека на то, где и какой работой они заняты.

Требования контрразведки превращали каждого мужчину, работающего в одной из лабораторий, в своеобразного Лоэнгрина, который говорил своей Эльзе: «Ты никогда не должна задавать мне никаких вопросов».

Естественно, что некоторые ученые не мирились со стеной секретности, отделявшей их от близких и родных. Перед женами, посвященными в тайну, стояла трудная задача — так вести себя в обществе жен других физиков, подчинявшихся тому же правилу, как будто все они в равной степени ничего не подозревают.

Административным руководителем всего Манхэттенского проекта 17 сентября 1942 г. назначили профессионального солдата по имени Лесли Ричард Гровс.

Лесли Ричард Гровс
В течение 16 лет он оставался на должностях заместителей и только с началом войны его назначили временно командиром полка. Накануне назначения главой Манхэттенского проекта его, наконец, выдвинули на строевую командирскую службу и, понятно, он не был в восторге, когда начальство вызвало его и объявило, что он назначен на службу в тылу. Назначение генерала Гровса (долгожданное генеральское звание было даровано ему в порядке утешения) объяснялось тем, что он имел больше опыта в строительных делах, чем любой другой офицер в армии. Ему приходилось руководить сооружением большого количества военных зданий. В частности, он руководил строительством гигантского Пентагона — нового здания Военного ведомства. Теперь перед ним стояла задача вызвать к жизни секретные «атомные города» вместе с их лабораториями. Под его управлением все это должно было приобрести как внешне, так и внутренне вид и дух казарм.

Когда Гровс впервые собрал свой штаб в Лос-Аламосе, он начал свою речь словами, которые вскоре стали известны всему городу: «Ваша работа будет нелегкой. Дорогой ценой мы собрали здесь величайшую коллекцию «битых горшков».

Гровс никогда не полагался на официальные проверки и на систему наблюдений за учеными. Однажды он потребовал от Военного ведомства немедленного интернирования, как враждебного иностранца, одного ученого неамериканского происхождения, работавшего в Лос-Аламосе, хотя у генерала не было ни малейших улик против этого человека.

Когда Гровса спросили, на чем основаны его подозрения, он ответил, что ему вполне достаточно его интуиции и, хотя он не может обвинить этого человека в измене, он все же просто не доверяет ему и считает его «вредным для проекта».

Военный министр придерживался того мнения, что никто не может быть обвинен или осужден при отсутствии доказательств вины. Он отказался санкционировать превентивный арест, предложенный Гровсом. Гровс расценил это решение как еще одно доказательство легкомыслия и доверчивости гражданских властей. Позднее он заявил, что всегда действовал по своему собственному усмотрению, вопреки воле Вашингтона. В 1954. г. он, например, хвастал: «Я не несу ответственности за наше тесное сотрудничество с англичанами. Я старался делать все, чтобы затруднить его».

Генерал Гровс и те, кто посвятил себя исследованиям, не могли прийти к взаимопониманию, так как характер их устремлений был слишком различен. Гровс чувствовал, что ученые недооценивают его умственные способности, и поэтому неоднократно пытался доказать им, что его способности, по крайней мере, равноценны их способностям, даже в их собственной области — области науки. «Вначале у нас был серьезный спор во вновь созданной металлургической лаборатории в Чикаго, рассказывает он, — и я поймал этих джентльменов на арифметических ошибках. Им, конечно, не удалось одурачить меня. Среди них было несколько лауреатов Нобелевских премий. Но я все-таки указал им на их ошибки, которые они не смогли отрицать. Этого они мне никогда не могли простить».

В действительности «Лошадка», как его называли непочтительные новобранцы, вовсе не был презираемой личностью. До некоторой степени им даже любовались, причем не столько за его математические способности, сколько за его силу воли и упорство. Ученый-атомник Филипп Моррисон заявляет: «Одно время мне приходилось работать по соседству с одной из многочисленных канцелярий Гровса, и однажды я был поражен, услышав как он с одинаковой серьезностью спорит по поводу приобретения теннисной сетки и об израсходовании миллиона долларов на некий эксперимент с довольно-таки туманной перспективой.

Кончилось тем, что он не разрешил истратить несколько долларов на покупку теннисной сетки, но отпустил миллион на финансирование эксперимента. Я убежден, что он в состоянии был бы закрыть Луну, если бы ему сказали, что это пойдет на пользу проекту».

Не всегда Гровсу удавалось легко защитить свои решения, которые на первый взгляд часто казались лишенными смысла. «Зачем дорогу к плутониевым заводам в Хенфорде строить с восьмирядным движением? — спрашивали дорожники, ютившиеся в соседних бараках. — Это совершенно бесполезная трата денег!» Но Гровс не мог сказать им о том, что строительство этого, по общему признанию, дорогого пути — одно из мероприятий по обеспечению безопасности. Двух или четырех рядов было достаточно для обычного движения. Но в случае взрыва, вероятность которого надо было предвидеть, восьми рядов едва хватило бы для спасения от радиоактивных осадков заводского персонала и их семей, живших поблизости.

Случалось Гровсу делать и ошибки, что было неизбежно при выполнении столь огромной и необычной задачи. Его критики могут насчитать довольно много ошибочных решений, принятых им либо слишком поспешно, либо без учета всех факторов. Однако Гровс даже и сегодня не признает этого. «Вы спрашиваете меня, почему я до сих пор не написал свои мемуары, — говорил он одному из своих посетителей одиннадцать лет спустя после окончания войны. — Так это просто потому, что я всегда был прав. Но никто и никогда не поверил бы этому или попросту не простил бы мне этого».

Ученые с самого начала критиковали ту систему изолирования, которую Гровс так рьяно поддерживал. После войны Сциллард следующим образом рассказал об этом на заседании одного из комитетов Конгресса: «Эти правила даже при желании невозможно было выполнять. Но мы и не хотели их выполнять; нам приходилось выбирать между подчинением этим правилам или срывом работы. Мы руководствовались здравым смыслом».

Сциллард был первым из тех, кто в прежние дни отстаивал необходимость секретности — конечно, в разумных пределах — в отношении научных данных. Но теперь он также стал одним из первых, кто должен был попасть в сети цензорских установлений. Между Сциллардом и Гровсом вспыхнула война и она продолжалась довольно долгое время.

Бор считал особенно трудным для себя подчиняться правилам и требованиям секретности. После его бегства из Дании с ним обращались скорее не как с человеком, а как с каким-то секретным средством необычайной ценности, которое ни в коем случае не должно было попасть в руки врага. И действительно, когда этот опасно интеллигентный «груз» доставляли по воздуху через Северное море, Бору дали место в бомбовом отсеке самолета. Достаточно было одного поворота рукоятки, чтобы он был сброшен в море. В случае немецкой атаки так немедленно и было бы сделано. Бор прибыл в Лондон чуть живой. В полете, будучи поглощен своими размышлениями о каких-то физических проблемах, он не расслышал, как пилот сказал ему, чтобы он надел кислородную маску. Естественно, что он совершенно обессилел, когда самолет поднялся на большую высоту.

Когда Бор вместе со своим сыном высадился в Нью-Йорке, его сопровождали два британских агента. Помимо них еще два человека из секретной службы Манхэттенского проекта и два офицера из Федерального бюро расследований также явились в качестве охраны.

Бор, этот поборник свободы и откровенности, конечно, не был в восторге от того, что очутился под надзором полдюжины сторожевых псов. Как только появлялась возможность, он пытался удрать от них. И им не легко было удерживать его в поле зрения, поскольку он постоянно переходил нью-йоркские улицы в запрещенных местах, заставляя шестерых «блюстителей закона» вместе с ним нарушать правила уличного движения.

В Соединенных Штатах Бор так и не смог привыкнуть к новому имени Николас Бейкер, которое ему дали из соображений секретности. Сразу же после того как охрана напомнила ему еще раз об этой предосторожности, он встретил в лифте небоскреба жену своего старого коллеги Халбана. Однако со времени их последней встречи эта дама успела уже развестись. «Вы не фрау фон Халбан»? — любезно осведомился Бор. Она резко ответила: «Вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Плачек». Но, повернувшись к нему лицом, она в изумлении воскликнула: «Но вы, несомненно, профессор Бор!» Прижав палец к губам, он отвечал ей с улыбкой: «Нет, вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Бейкер». Еще до того, как Бор прибыл в Лос-Аламос, Гровс поехал встретить его. В течение двенадцати часов генерал поучал его в поезде тому, что можно и что нельзя отныне говорить. Бор согласно кивал головой. Но Гровсу пришлось разочароваться. «Буквально через пять минут по прибытии, — рассказывал генерал позднее, — он разболтал все, что обещал не говорить».

Форменным enfant terrible («ужасным ребенком») среди ученых-атомников был молодой талантливый физик-теоретик Ричард Фейнман. Чтобы побесить цензоров, он уговорил свою жену посылать ему в Лос-Аламос письма, разорванные на сотни маленьких кусочков.

Ричард Фейнман, фото с бейджа

Чиновникам, сидящим на проверке корреспонденции, приходилось собирать и составлять все кусочки этой головоломки. Фейнману доставляло также большое удовольствие разгадывать комбинации цифр в запорах стальных сейфов, в которых хранились наиболее важные данные исследований. Был однажды случай, когда ему после нескольких недель изучения удалось открыть шкаф с главной картотекой в регистрационном центре Лос-Аламоса в тот момент, когда дежурный офицер вышел на несколько минут. Имея в своем распоряжении все атомные секреты,

Фейнман использовал время для того, чтобы положить в сейф клочок бумаги с надписью «Угадай, кто?». Затем он любовался ужасом чиновника службы безопасности, когда последний читал эту бумагу, совершенно непонятным ему путем попавшую в святая святых Манхэттенского проекта.

Гровс прощал Бору нарушения священных правил безопасности. Он даже готов был смотреть сквозь пальцы на фейнмановские трюки. В его глазах они имели свою положительную сторону, так как держали начеку персонал службы безопасности. Но выдающийся американский ученый Эдвард У. Кондон, один из пионеров экспериментальной физики в Соединенных Штатах, вызвал непримиримую ярость генерала. Гровс сам пригласил Кондона летом 1943 г. на должность своего представителя в Лос-Аламосе для работы бок о бок с Ю. Робертом Оппенгеймером, недавно назначенным главой лаборатории по разработке бомбы. Кондон выступал как консультант крупных промышленных фирм и обладал практическим опытом в вопросах производства, вопросах, которые находились вне компетенции университетски-образованного Оппенгеймера. И именно потому, что Кондон этим опытом обладал, он сразу же увидел, что система «изолирования» в Лос-Аламосе практически не может не приносить ущерба делу. Поэтому он составил свои собственные правила, которыми отменялись все искусственные барьеры, воздвигнутые между отдельными звеньями. Такой шаг Гровс расценил как прямое неповиновение. Он добился смещения Кондона.

Генерал считал, что ему легче будет иметь дело с Оппенгеймером при наличии системы изолирования, поскольку его влияние на последнего было необычайно большим. Другие ученые-атомники в то время не могли понять, почему все так произошло. Лишь много позднее они узнали истинную причину.


Глава 8

Возвышение Оппенгеймера
(1939–1943)

Роберт Оппенгеймер
Роберту Оппенгеймеру было за сорок, когда его, наконец назначили в июле 1943 г. Директором Лос-Аламосской лаборатории. Для очень многих людей этот возраст является значительной вехой в жизни. Именно тогда подводятся первые жизненные балансы. Именно тогда, возможно впервые в жизни, люди предстают перед тем судьей, который властвует в сознании каждого из нас, отвечая на его вопрос о том, «как много в действительности сделано из того, что было задумано в юности».

Оппенгеймер мог быть удовлетворен тем, чего он достиг. В кругах ученых-атомников он слыл теоретиком. В университетских кругах его считали преуспевающим и популярным преподавателем. В 1927 г. он с блеском завершил высшее образование под руководством Макса Борна в Геттингене. Вернувшись домой после двухлетнего совершенствования в Лейдене и Цюрихе, Оппенгеймер обнаружил, что пользуется известностью в научных кругах. Обласканный многими университетами, после некоторых колебаний он решил принять предложение Калифорнийского университета в Беркли. Когда декан факультета спросил, что побудило его отдать, в конце концов, предпочтение именно им, он к изумлению всех, ответил: «Просто немного старинных книг. Я буквально очарован коллекцией французской поэзии шестнадцатого и семнадцатого столетий в вашей университетской библиотеке».

Оппенгеймер преподавал не только в Беркли, но и в Калифорнийском технологическом институте в Пасадене. Когда он закончил курс лекций в университете, большинство его студентов следовало за ним на следующий семестр в это второе учебное заведение, расположенное недалеко от Лос-Анжелоса. Несмотря на молодость «Оппи» (как его называли), подрастающее поколение американских физиков уже смотрело на него, как на образец для себя, точно так же, как всего лишь несколько лет назад он сам смотрел на великих ученых-атомников в Европе. Благоговение, которое испытывали студенты к своему кумиру, было столь велико, что, сознательно или несознательно, они подражали многим его личным странностям. Держали, например, головы слегка набок, как это делал он, слегка покашливали и делали многозначительные паузы между фразами, складывая во время разговора руки перед губами, употребляли туманные сравнения, которые иногда звучали весьма значительно. Оппенгеймер, заядлый курильщик, имел привычку вскакивать и щелкать зажигалкой, когда кто-нибудь вынимал сигарету или трубку. В университетских кафетериях Беркли и Пасадены его студентов можно было узнать издалека по их привычке время от времени дергаться, подобно марионеткам, с огоньками зажигалок в руках.

Но все же, в отличие от Резерфорда, Бора и Борна, которые были не только великими учителями, но и великими первооткрывателями, Оппенгеймер к тому времени не подарил миру никаких новых идей, делающих эпоху. Несомненно, он собрал вокруг себя определенный круг ученых, но не сумел еще создать своей школы. Многочисленные научные статьи, которые он публиковал в периодической печати разных стран, представляли ценный вклад в растущее здание новейшей физики. Но они, к сожалению, не были фундаментом этого здания. Академические круги считали его достижения исключительными. Но он сам, критически мысля, отдавал себе полный отчет в том, что к сорока годам не сумел осуществить своих величайших надежд и достичь высочайших вершин созидательной работы в области физики, как, например, Гейзенберг, Дирак, Жолио и Ферми, которые были примерно одного возраста с ним.

В это время ему и представилась возможность совершить нечто исключительное, но в совершенно другом направлении: его пригласили возглавить конструирование могущественнейшего оружия.

Оппенгеймер думал об атомной бомбе с тех пор, как на лекции Бора впервые услышал о расщеплении урана и о высвобождающейся при этом огромной энергии. В 1939 г. на собрании в Вашингтоне датский ученый докладывал о работе Гана и упомянул, в частности, о выводах Фриша и Мейтнер. Это вызвало такую сенсацию, что некоторые из присутствовавших физиков, даже не дождавшись конца, помчались прямо в свои лаборатории, чтобы воспроизвести упомянутые эксперименты.

Телеграмма с кратким изложением сообщения Бора была послана также и в Калифорнийский университет. Немецкий физик Гентнер, работавший тогда в Лаборатории излучений в Беркли, припоминает, что именно в эти дни Оппи принялся за приближенное вычисление критической массы, необходимой для получения взрыва.

Однако прошло почти два года, прежде чем Оппенгеймера пригласили для участия в предварительном секретном изучении урановой проблемы.

Осенью 1941 г., по просьбе лауреата Нобелевской премии А. X. Комптона, он присутствовал на двухдневном заседании специального комитета Национальной Академии наук, созванного для консультаций по вопросу о военном применении атомной энергии. И хотя Оппенгеймер вновь вернулся к преподавательской деятельности, но с этого времени он уже никак не мог отделаться от мыслей о проблемах, связанных с новым оружием. Много времени он посвятил определению количества урана-235, необходимого для того, чтобы вызвать атомный взрыв. Он занимался теми же вычислениями, что и Рудольф Пейерлс с ассистентом Клаусом Фуксом на другой стороне Атлантического океана, в Англии.

Оппенгеймер по собственной инициативе начал также работать в контакте с Лабораторией излучений в своем университете. Эта группа, руководимая Эрнестом О. Лоурейсом, занималась экспериментированием в области электромагнитного разделения изотопов урана. Оппенгеймеру с помощью двух студентов удалось сделать открытие, которое позволило снизить стоимость этого метода на 50–75 %.

Работа Оппенгеймера, выполненная им по собственной инициативе, произвела на Комптона столь сильное впечатление, что в начале 1942 г., когда работа американских физиков над созданием атомной бомбы начала принимать широкие масштабы, он обратился к Оппенгеймеру с просьбой посвятить себя целиком проекту. В июле того же года Оппенгеймер возглавил небольшую группу, которая в течение нескольких недель обсуждала теоретические основы наилучшего образца «FF-бомбы» (fast fission — быстрое деление). Между прочим, именно в процессе этого обсуждения впервые было упомянуто в определенных выражениях о водородной бомбе. Но вопрос об ее практическом осуществлении в то время отложили в связи с большим количеством неизвестных данных.

Комптон остался очень доволен сообщениями Оппенгеймера о ходе дел. Прежний руководитель теоретической группы был блестящим ученым, но плохим организатором. «Под руководством Оппенгеймера, — вспоминает Комптон, — делалось нечто реально ощутимое и делалось с поразительной быстротой».

В ходе работ Оппенгеймер пришел к заключению, что усилия многочисленных лабораторий, рассредоточенных по обширной территории Соединенных Штатов, а также Англии и Канады, должны быть сконцентрированы в одном месте; в противном случае неизбежны дублирование работ и путаница, которые отрицательно скажутся на результатах. Он считал, что необходимо собрать в одном месте ряд лабораторий, где бы под единым руководством работали физики-теоретики и экспериментаторы, математики, военные специалисты, специалисты по радиационной химии, металлургии, взрывному делу и точным измерениям.

Эта идея Оппенгеймера встретила серьезную поддержку. И поскольку он был не только автором идеи, но и проявил себя как выдающийся организатор, то Комптон предложил возложить на него руководство этой сверхлабораторией. Осенью 1942 г. генерал Гровс впервые встретился с Оппенгеймером. Для экономии времени он и два его ближайших военных помощника, полковники Никольс и Маршалл, встретились с ученым в заранее зарезервированном купе роскошного поезда, регулярно курсировавшего между Чикаго и Западным побережьем.

В этом тесном помещении под стук колес родились первые планы новой лаборатории, колыбели еще не рожденной атомной бомбы.

Где разместить новую лабораторию? Сразу же предложили Окридж, шт. Теннесси, где за несколько месяцев до этого уже началось строительство заводов по производству взрывчатки для атомных бомб.

Но этот секретный город находился в опасной близости от Атлантического побережья, а германские подводные лодки имели обыкновение курсировать там и иногда высаживали на побережье шпионов. Так, незадолго перед этим недалеко от Окриджа выловили двух немецких агентов. В данном случае они не имели ни малейшего намерения шпионить, а стремились только установить связь с американцем немецкого происхождения, работавшим на алюминиевом заводе, расположенном по соседству в Ноксвилле.

Этот случай, видимо, повлиял на решение Вашингтона разместить второй секретный город с заводами по производству делящихся материалов в безлюдной местности, удаленной на большое расстояние от атлантического побережья. Оппенгеймер сначала предложил участок в Калифорнии. Но Гровс после осмотра нашел это место неподходящим из-за сравнительной близости населенных пунктов. Следовало принимать во внимание то обстоятельство, что при предварительных испытаниях может произойти преждевременный взрыв с распространением опасной радиоактивности.

Тогда Оппенгеймер вспомнил про удаленное место, где он, будучи еще мальчиком, учился в фермерском интернате. Это было в Лос-Аламосе, шт. Нью-Мексико. В прежние дни он частенько в шутку говорил своим друзьям: «Предметы моей величайшей любви — это физика и Нью-Мексико. Как жаль, что их нельзя объединить». Но, казалось, что теперь довольно неожиданно эта маловероятная комбинация могла осуществиться.

Лос-Аламосский интернат для мальчиков, детей местных фермеров, основанный в 1918 г. отставным офицером по имени Альфред Ж. Коннел, был расположен на высоте свыше 2000 метров над уровнем моря на плоской столообразной горе, составляющей часть плато Пайарито (Литтл-Берд) гористой местности Немец. Сосновые леса и каньоны этой местности даже после первой мировой войны еще кишели всякой крылатой и четвероногой дичью. Но индейцы, некогда охотившиеся здесь, давно уже покинули свои пещерные жилища в лилово-красноватых скалах. Они переселились в глиняные хижины вниз. В горах же остались только их священные места.

Одно из таких священных мест находилось на "Столовой" горе Лос-Аламос.

Лос-Аламос, лаборатории
Когда основатель интерната арендовал участок у индейцев, он обязался не проводить там дорог. Участок был обнесен невысоким ограждением. Возможно, в прежние времена здесь находилась «кива», религиозное сооружение индейцев. Однажды осенней ночью 1942 г. школьники в шутку перекинули через ограду несколько пустых консервных банок. Когда на следующее утро майор Коннел заметил это, его охватили зловещие предчувствия. Но пока что ничего не случилось. Однако две или три недели спустя появилась автомашина с водителем в военной форме. По крутой дороге она поднялась к столовой горе. До сих пор, как правило, лишь родственники школьников да торговцы утруждали себя визитами на Лос-Аламос. А если и заходили туристы, то они обычно останавливались, оглядывали окрестности и тут же спускались вниз.

Автомашина не остановилась. Она, не торопясь, пересекла плато и затем повернула назад. В ней находились Гровс, Оппенгеймер и два генеральских адъютанта. «Мы не хотели выходить, — рассказывает Гровс, — так как в противном случае нам пришлось бы давать какие-то объяснения, почему мы осматриваем местность. Было здорово холодно. Я отлично помню эту деталь, поскольку на всех парнях были надеты короткие брюки и я думал, что им приходится мерзнуть. На обратном пути я несколько раз останавливал машину, чтобы посмотреть, много ли крутых поворотов придется преодолевать при интенсивном движении. Затем мы вернулись в наш исходный пункт Альбукерке».

Полная изолированность места импонировала Гровсу. Он думал в то время, что только около сотни ученых с семьями заселят «Холм» (столообраную гору) и лишь со временем к ним, возможно, присоединятся несколько инженеров и механиков. Его не беспокоил недостаток жилых удобств: там не было ничего, кроме зданий интерната, трудной дороги и скверного водоснабжения. О том, насколько ошибочным было «непогрешимое» предвидение генерала, говорит тот факт, что через год после первой рекогносцировки Лос-Аламоса здесь жили и работали 3500 человек. А еще через год эта цифра возросла до 6000.

Гровс действовал очень быстро. При наличии чрезвычайных законов военного времени владелец фермерской школы не смог сделать ничего против реквизиции столовой горы со всеми сооружениями на ней. Он покинул Лос-Аламос, распустил школьников по домам и получил денежную компенсацию. Вскоре после этого он умер.

25 ноября 1942 г. помощник военного министра Джон Макклой подписал приказ о приобретении Лос-Аламоса. Через несколько дней на Холм прибыла первая партия рабочих рыть котлованы под фундаменты цехов «Технической зоны». В марте 1943 г. появились первые ученые-атомники. К июлю по узкой дороге протащили аппаратуру, взятую из университетских лабораторий, и в Лос-Аламосе начали осуществляться новые открытия в ядерной физике.

Как только Гровс решился на назначение Оппенгеймера, ему сразу же пришлось подвергнуться за это критике. «Мне с укоризной говорили, вспоминает он, — что только лауреат Нобелевской премии или, по крайней мере, достаточно пожилой человек может занимать подобное положение. Но я делал ставку на Оппенгеймера, и его успех подтвердил, что я был прав. Никто не смог бы сделать того, что сделал он».

Генерал придерживался правила требовать от своих подчиненных полной отдачи. Но Оппенгеймер выполнял свои задачи с таким энтузиазмом, что даже Гровс опасался, как бы он не надорвался. Гровс приказал представить ему заключения врачей; всестороннее медицинское обследование Оппенгеймера обнаружило, что тот уже несколько лет страдает туберкулезом.

В то время казалось, что Оппенгеймер черпает силы из каких-то неведомых источников. Первое, что ему пришлось сделать, это объехать всю страну и убедить других физиков работать в новой секретной лаборатории на краю пустыни. Во время этого вербовочного турне ему пришлось прежде всего рассеивать предубеждения многих коллег против проекта «S-1». В течение двух с лишним лет, которые ушли на принятие решения, когда проект застрял в руках властей, среди физиков распространилось мнение о том, что из этого дела ничего не выйдет.

Стремясь рассеять эти сомнения, Оппенгеймер часто в своих рассказах о новых исследованиях шел дальше, чем следовало бы по соображениям секретности. Тогда он вместе с большинством специалистов, например Гансом Бете, верил в то, что бомбу можно изготовить приблизительно в течение года. Правда, он не мог гарантировать, что новое оружие оправдает все ожидания. Дело, возможно, могло обернуться «пшиком».

Он не скрывал того обстоятельства, что тем, кто даст согласие ехать в Лос-Аламос, придется подписать в той или иной степени связывающий их контракт и остаться в Лос-Аламосе на все время войны. Он добавлял, что они и их семьи будут отрезаны от внешнего мира и будут жить далеко не в комфортабельных условиях.

Несмотря на то, что Оппенгеймер совершенно искренне не скрывал трудностей, его вербовочная кампания имела неожиданный успех. Замечательная способность понимать точку зрения собеседника позволяла ему находить правильные ответы на выражаемые сомнения. Некоторых физиков он пугал перспективой германской атомной бомбы. Других прельщал описаниями прелестей Нью-Мексико. Он всех умел убедить в том, насколько захватывающа работа, которая проложит первые пути в пока еще новой области исследований. Возможно, что многие из тех, к кому он обращался, в основном молодежь, соглашались на его предложения еще и по той причине, что именно Оппенгеймер был их шефом. Его личное обаяние, распространявшееся до сих пор только на его студентов, оказалось теперь неотразимым и в более широких кругах. В мире ученых редко встречаются столь вдохновляющие личности. Оппенгеймер никак не походил на «сухого, как пыль» ученого-специалиста. Он цитировал Данте и Пруста. Он мог вести спор, цитируя эпизоды из индийских саг, которые читал в подлинниках. Он производил впечатление человека, пылающего внутренней духовной страстью. Неосуществимая в мирные времена возможность работать в столь тесном общении с такими выдающимися авторитетами в области атомных исследований была, конечно, чрезвычайно сильным стимулом.

Итак, весной 1943 г. в ближайшем к Лос-Аламосу сонном городке Санта Фе, прежней резиденции испанских вице-королей, управлявших Мексикой столетия назад, стали постепенно появляться весьма необычные туристы. Они не проявляли интереса к историческим памятникам или к ювелирным изделиям из серебра. Все они чрезвычайно торопились. Во время их путешествия из восточных штатов или со Среднего Запада они задерживались из-за неожиданных передвижений войск, нарушений связи или путаницы в расписаниях. В итоге они не укладывались в сроки, указанные в их путевках и инструкциях, согласно которым они должны были явиться по адресу № 109 Ист-Палас, Санта Фе. Когда же они, наконец, являлись, им сообщали, что они будут отправлены за тридцать пять миль к секретному местоназначению.

Приезжие ожидали, что их примут в одном из тех прозаических казенных зданий, в которых обычно располагаются чиновники. Но, когда они, наконец, добирались до места, указанного в адресе, они оказывались перед вековой давности воротами из кованого железа, через которые попадали в небольшой живописный внутренний двор в испанском стиле.

Это было столь неожиданно и необычно, что сразу же очаровывало. В другом конце двора, откуда триста лет назад подземный ход вел в губернаторский дворец, они попадали в небольшую комнату. Здесь вновь прибывшего по-матерински, как долго отсутствовавшего сына, приветствовала Доротти Маккиббен. Она умела сделать так, что изнервничавшийся и измученный приезжий чувствовал себя непринужденно. Даже наиболее исстрадавшиеся быстро смягчались.

Терпеливая и добродушная Доротти с улыбкой отвечала на их вопросы:

«Моя аппаратура уже прибыла? Нам говорили, что наши вещи будут ожидать нас. Это так или нет? Где я буду жить? Что же это такое? Автобуса на участок не будет до завтрашнего утра? Но я должен быть там во время!» Миссис Маккиббен имела готовые ответы на все такие расспросы и комментарии. Она должна была временно размещать вновь прибывших в окрестностях Санта Фе в «ранчо для гостей», которые раньше использовались лишь для приезжих отпускников. Наверху же, на Холме, помещения были готовы только для оборудования, а жилые дома для ученых еще не были достроены. Миссис Маккиббен присматривала за брошенным багажом и детьми. От нее вновь прибывшие узнавали, что впредь их адрес будет такой: «Армия Соединенных Штатов, почтовый ящик 1663» и что их имена в документах заменят псевдонимами или номерами. В частности, во время пребывания в Санта Фе им строго запретили обращаться друг к другу по их званиям и степеням — «доктор» или «профессор», — потому что горожане могли обратить внимание на то, как много университетской публики появилось у них в городе. Когда приехал Теллер, он спросил своего коллегу Аллисона, пришедшего встретить его, кому поставлен памятник перед местным собором. «Это архиепископ Лами, — шопотом ответил Аллисон, — но если кто-нибудь спросит вас, кто это, то вы лучше говорите: мистер Лами».

«Каждый очень торопился, — вспоминает Доротти Маккиббен, — и все это начинало походить на волнующее приключение». После прошедших пятнадцати лет и взрывов нескольких дюжин урановых и водородных бомб ее все еще можно найти в той же самой комнате, что и прежде, в окружении крупных фотографий тех, кто находился некогда под ее опекой. «Сегодня все они выглядят такими солидными», — замечает она.

Тогда они были не только моложе, но и более полны энтузиазма и надежд. Возможно, что так было до тех пор, пока позднее они не осознали всей ужасающей серьезности того дела, которое тогда начинали. «Каждое утро автобусы подъезжали к многочисленным ранчо, чтобы собрать людей и отвезти их на работу на вершину столовой горы Лос-Аламос. Случалось водители иной раз забывали про одну из ферм.

«Весьма сожалею! Я надеюсь, в течение дня мы сумеем найти для вас какой-нибудь транспорт. Если же нет, то вам придется некоторое время попрактиковаться в верховой езде». Даже люди, которые до этого никогда в своей жизни не садились на лошадь и не надевали бриджей для верховой езды, чувствовали себя пионерами в этой отдаленной и солнечной местности. В ожидании, пока подготовят условия для нормального существования на Холме, им часто приходилось готовить и есть на открытом воздухе, как на пикнике. Они совершали рекогносцировочные выезды с вьючными лошадьми и палатками в каньоны, в которых должны были устанавливаться самые секретные испытательные установки. Европейские ученые в такой обстановке чувствовали себя персонажами из новелл о диком Западе. По воскресеньям они совершали длинные прогулки. Бете и его жена даже поднимались на некоторые вершины, которые окружали Лос-Аламос.

Оппенгеймер здесь особенно казался в своей стихии. В прежние дни он со своим братом Франком часто проводил каникулы на одинокой ферме недалеко от Лос-Аламоса, где они жили, как настоящие ковбои. Теперь его часто можно было видеть на различных строительных площадках. Он загорел, как туземец, носил синие брюки, пояс с серебряными украшениями и кричащую клетчатую рубаху. В Беркли он имел привычку вставать очень поздно и требовал, чтобы лекции начинались не ранее одиннадцати часов. Но здесь, в Нью-Мексико, он вставал на рассвете.

Неутомимый Оппи знал не только ученых, но и большинство рабочих по именам. «Каждый, — говорила миссис Маккиббен, — кто участвовал в стройке Лос-Аламоса, готов был в случае необходимости рисковать своей жизнью ради Оппи». Атмосфера подъема, царившая в то время в Лос-Аламосе, ощущалась и на научных собраниях, где Оппенгеймер, как правило, председательствовал. Жесткого деления на отделы и группы, принятого позже, в то время еще не было и в помине. На одной из первых дискуссий случилось, например, что Эдвард Теллер описал в виде шуточного пятистишия действие наиболее сокровенного механизма бомбы — двух полушарий, сближаемых в нужный момент, пока масса не достигнет критической величины и не взорвется. Подобно большинству «стихов» такого рода, они обладали только рифмами, но в целом были довольно скверными. Таким образом, работы по созданию наиболее ужасного из всех видов оружия начинались в весьма бодрой обстановке.

------------------------------------------
[16] Как сообщил автору Хаакон Шевалье, связь Оппенгеймера с коммунистическими кругами продолжалась в действительности много дольше — Прим. авт.

Комментариев нет:

Отправить комментарий